Художественные особенности романа «Мастер и Маргарита» М. Булгакова. Аналитический осмотр эпизода допроса Иешуа, как борьба разных взглядов и морали, по роману М.А.Булгакова "Мастер и Маргарита" Легкий анализ 16 главы мастер и маргарита

Знаменитый роман Михаила Булгакова, бесспорно, завоевал множество сердец среди читателей. В этом произведении автору удалось раскрыть множество проблем, что актуальны и по сей день. Изобразить внутренний мир добра и зла, и конечно, рассказать нам о волшебной любви.

Стоит отметить, что свое произведение Булгаков построил на основе двух историй, вплетенных друг в друга. Мы видим, что с одной стороны истории развиваются сами по себе, параллельно друг другу, ведь персонажи не пересекаются, сюжеты не связаны между собой. Однако с другой стороны нам известно, что две истории – одно целое, не смотря на то, что можно смело разделить их, не навредив художественной канве романа.

Вы спросите, в чем же особенность сплетения двух сюжетов? Во-первых, потому, что история Иешуа Га-Ноцри и прокуратора - это тот самый роман, который сначала написал, а потом сжёг Мастер, главный герой романа «Мастер и Маргарита». Именно поэтому образы Мастера и Иешуа Га-Ноцри имеют много общего, как Мастер и сам Булгаков.

Мне бы хотелось особое внимание уделить сюжету, связанному с такими героями, как Понтий Пилат и Иешуа Га-Ноцри, которые неоднократно появляются в романе «Мастер и Маргарита». Глава 2 («Понтий Пилат») представляет собой завязку и развитие действия. 16 («Казнь») – кульминация. 25 глава («Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа») – завязка действия. И, наконец, глава 26 («Погребение») – это развязка. Роман по объёму получился не очень большим, поэтому автор быстро чётко вырисовывает характера персонажей, не отвлекаясь на частности.

Если подробно рассматривать эпизод допроса Иешуа прокурором во дворце, то четко видно, что главную роль здесь играет позиция самого автора. При этом рассказчик не вмешивается в описание действий, природу описывает очень отстраненно, как бы лишь с целью показать время суток («солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома»).

Стоит уделить внимание описанием портретов, которые также даны отстранено. Изображая страдальческое лицо, рассказчик хотел лишь передать читателю мысли прокурора: «Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой». Однако сам автор никаких выводов не делает, давая волю сделать это нам, читателям: «…в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его».

Важно подчеркнуть, что в то время как внутренний мир прокуратора раскрывается с помощью внутренних монологов и ремарок рассказчика, то мысли Иешуа Га-Ноцри остаются для читателя тайной. Но тайной ли? Не является ли такой способ обрисовки героя самой точной из характеристик? Вспомним, что прокуратор постоянно отводит глаза от обвиняемого. То слишком сильная головная боль мешает ему сосредоточить взгляд, то он смотрит на ласточку, влетевшую под коллонады дворца, то на солнце, всё выше и выше поднимающееся над горизонтом, то на воду в фонтане. Лишь когда Пилат пытается спасти Га-Ноцри, излечившего его от страшной головной боли, он прямо направляет взгляд: «Пилат протянул слово «не» несколько больше, чем это полагается на суде, и послал Иешуа в своём взгляде какую-то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту». А Иешуа не прячет глаз, потому что когда бы прокуратор не посмотрел на него, он неприменно натыкался на глаза Га-Ноцри. Это противопоставление прокуратора и обвиняемого в поведении ясно даёт понять, что Иешуа говорит то, что думает, Пилат же постоянно находится в противоречии.

Бесспорно, сам суд на Иешуа – интересное зрелище. Мы видим, что лишь в начале допроса обвиняемым является Иешуа. После того, как он «исцелил» Пилата, подсудимым становится последний. Но суд Га-Ноцри не так суров и окончателен, как суд прокуратора, Иешуа даёт «рецепт» от головной боли, наставляет и отпускает Пилата благославляя…

«Беда в том… что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей… Твоя жизнь скудна, игемон», - такие слова произносит Иешуа в адрес прокуратора Иудеи, самого богатого, после Великого Ирода, человека. Еще раз мы сталкиваемся с демонстрацией духовной бедности Пилата, когда испугавшись, что его может постигнуть участь Иешуа, он выносит смертный приговор.

Безусловно, будущее подсудимого он видел, причём очень хорошо: «Так, померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо неё появилась другая. На этой голове сидел редкозубый золотой венец… Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: «Погиб!», а потом: «Погибли!..» И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то долженствующем непременно быть – и с кем?! – бессмертии». Да, потом прокуратор изгнал видения, но этого должно было быть достаточно, чтобы понять, что истину нельзя подчинить никаким законам, никаким Иродам.

А гораздо позже Пилат, так отзывается о дворце, который был сооружен по проекту царя: «Верите ли, это бредовое сооружение Ирода,- прокуратор махнул рукой вдоль колоннады, так, что стало ясно, что он говорит о дворце,- положительно сводит меня с ума. Я не могу ночевать в нём. Мир не знал более странной архитектуры».

Стоит отметить, что, несмотря на весь свой ум, прокуратор боится перемен. Он предоставляет системе покарать Иешуа, а сам умывает руки. Именно поэтому перед смертью Иешуа Га-Ноцри сказал: «Трусость – самый страшный порок».

Михаил Булгаков 230 12Мастер и Маргарита Глава 16 Казнь Солнце уже снижалось над Лысой Горой, и была эта гора оцеплена двойным оцеплением. Та кавалерийская ала, что перерезала прокуратору путь около полудня, рысью вышла к Хевронским воротам города. Путь для нее уже был приготовлен. Пехотинцы каппадокийской когорты отдавили в стороны скопища людей, мулов и верблюдов, и ала, рыся и поднимая до неба белые столбы пыли, вышла на перекресток, где сходились две дороги: южная, ведущая в Вифлеем, и северо-западная -- в Яффу. Ала понеслась по северо-западной дороге. Те же каппадокийцы были рассыпаны по краям дороги, и заблаговременно они согнали с нее в стороны все караваны, спешившие на праздник в Ершалаим. Толпы богомольцев стояли за каппадокийцами, покинув свои временные полосатые шатры, раскинутые прямо на траве.

Пройдя около километра, ала обогнала вторую когорту молниеносного легиона и первая подошла, покрыв еще километр, к подножию Лысой Горы. Здесь она спешилась.

Командир рассыпал алу на взводы, и они оцепили все подножие невысокого холма, оставив свободным только один подъем на него с яффской дороги. Через некоторое время за алой подошла к холму вторая когорта, поднялась на один ярус выше и венцом опоясала гору. Наконец подошла кентурия под командой Марка Крысобоя. Она шла, растянутая двумя цепями по краям дороги, а между этими цепями, под конвоем тайной стражи, ехали в повозке трое осужденных с белыми досками на шее, на каждой из которых было написано "разбойник и мятежник", на двух языках -- арамейском и греческом. За повозкой осужденных двигались другие, нагруженные свежеотесанными столбами с перекладинами, веревками, лопатами, ведрами и топорами.

На этих повозках ехали шесть палачей. За ними верхом ехали кентурион Марк, начальник храмовой стражи в Ершалаиме и тот самый человек в капюшоне, с которым Пилат имел мимолетное совещание в затемненной комнате во дворце. Замыкалась процессия солдатской цепью, а за нею уже около двух тысяч любопытных, не испугавшихся адской жары и желавших присутствовать при интересном зрелище. К этим любопытным из города присоединились теперь любопытные богомольцы, которых беспрепятственно пропускали в хвост процессии. Под тонкие выкрики глашатаев, сопровождавших колону и кричавших то, что около полудня прокричал Пилат, она втянулась на Лысую Гору. Ала пропустила всех во второй ярус, а вторая кентурия пропустила наверх только тех, кто имел отношение к казни, а затем, быстро маневрируя, рассеяла толпу вокруг всего холма, так что та оказалась между пехотным оцеплением вверху и кавалерийским внизу. Теперь она могла видеть казнь сквозь неплотную цепь пехотинцев.

Итак, прошло со времени подъема процессии в гору более трех часов, и солнце уже снижалось над Лысой Горой, но жар еще был не выносим, и солдаты в обоих оцеплениях страдали от него, томились от скуки и в душе проклинали трех разбойников, искренне желая им скорейшей смерти. Маленький командир алы со взмокшим лбом и в темной от пота на спине белой рубахе, находившийся внизу холма у открытого подъема, то и дело подходил к кожаному ведру в первом взводе, черпал из него пригоршнями боду, пил и мочил свой тюрбан.

Получив от этого некоторое облегчение, он отходил и вновь начинал мерить взад и вперед пыльную дорогу, ведущую на вершину. Длинный меч его стучал по кожаному шнурованному сапогу. Командир желал показать своим кавалеристам пример выносливости, но, жалея солдат, разрешил им из пик, воткнутых в землю, устроить пирамиды и набросить на них белые плащи.

Под этими шалашами и скрывались от безжалостного солнца сирийцы. Ведра пустели быстро, и кавалеристы из разных взводов по очереди отправлялись за водой в балку под город, где в жидкой тени тощих тутовых деревьев доживал свои дни на этой дьявольской жаре мутноватый ручей. Тут же стояли, ловя нестойкую тень, и скучали коноводы, державшие присмиревших лошадей. Томление солдат и брань их по адресу разбойников были понятны. Опасения прокуратора насчет беспорядков, которые могли произойти во время казни в ненавидимом им городе Ершалаиме, к счастью, не оправдались.

И когда побежал четвертый час казни, между двумя цепями, верхней пехотой и кавалерией у подножья, не осталось, вопреки всем ожиданиям, ни одного человека. Солнце сожгло толпу и погнало ее обратно в Ершалаим. За цепью двух римских кентурий оказались только две неизвестно кому принадлежащие и зачем-то попавшие на холм собаки. Но и их сморила жара, и они легли, высунув языки, и не обращая никакого внимания на зеленоспинных ящериц, единственных существ, не боящихся солнца и шныряющих меж раскаленными камнями и какими-то вьющимися по земле растениями с большими колючками. Никто не сделал попытки отбивать осужденных ни в самом Ершалаиме, наводненном войсками, ни здесь, на оцепленном холме, и толпа вернулась в город, ибо, действительно, ровно ничего интересного не было в этой казни, а там в городе уже шли приготовления к наступающему вечером великому празднику пасхи.

Римская пехота во втором ярусе страдала еще больше кавалеристов. Кентурион Крысобой единственно что разрешил солдатам -- это снять шлемы и накрыться белыми повязками, смоченными водой, но держал солдат стоя и с копьями в руках.

Сам он в такой же повязке, но не смоченной, а сухой, расхаживал невдалеке от группы палачей, не сняв даже со своей рубахи накладных серебряных львиных морд, не сняв поножей, меча и ножа. Солнце било прямо в кентуриона, не причиняя ему никакого вреда, и на львиные морды нельзя было взглянуть, глаза выедал ослепительный блеск как бы вскипавшего на солнце серебра.

На изуродованном лице Крысобоя не выражалось ни утомления, ни неудовольствия, и казалось, что великан кентурион в силах ходить так весь день, всю ночь и еще день, -- словом, столько, сколько будет надо. Все так же ходить, наложив руки на тяжелый с медными бляхами пояс, все так же сурово поглядывая то на столбы с казненными, то на солдат в цепи, все так же равнодушно отбрасывая концом мохнатого сапога попадающиеся ему под ноги выбеленные временем человеческие кости или мелкие кремни. Тот человек в капюшоне поместился недалеко от столбов на трехногом табурете и сидел в благодушной неподвижности, изредка, впрочем, от скуки прутиком расковыривая песок. То, что было сказано о том, что за цепью легионеров не было ни одного человека, не совсем верно. Один-то человек был, но просто не всем он был виден. Он поместился не на той стороне, где был открыт подъем на гору и с которой было удобнее всего видеть казнь, а в стороне северной, там, где холм был не отлог и доступен, а неровен, где были и провалы и щели/ там, где, уцепившись в расщелине за проклятую небом безводную землю, пыталось жить больное фиговое деревцо. Именно под ним, вовсе не дающим никакой тени, и утвердился этот единственный зритель, а не участник казни, и сидел на камне с самого начала, то есть вот уже четвертый час.

Да, для того, чтобы видеть казнь, он выбрал не лучшую, а худшую позицию. Но все-таки и с нее столбы были видны, видны были за цепью и два сверкающие пятна на груди кентуриона, а этого, по-видимому, для человека, явно желавшего остаться мало замеченным и никем не тревожимым, было совершенно достаточно. Но часа четыре тому назад, при начале казни, этот человек вел себя совершенно не так и очень мог быть замечен, отчего, вероятно, он и переменил теперь свое поведение и уединился. Тогда, лишь только процессия вошла на самый верх за цепь, он и появился впервые и притом как человек явно опоздавший.

Он тяжело дышал и не шел, а бежал на холм, толкался и, увидев, что перед ним, как и перед всеми другими, сомкнулась цепь, сделал наивную попытку, притворившись, что не понимает раздраженных окриков, прорваться между солдатами к самому месту казни, где уже снимали осужденных с повозки. За это он получил тяжелый удар тупым концом копья в грудь и отскочил от солдат, вскрикнув, но не от боли, а от отчаяния. Ударившего легионера он окинул мутным и совершенно равнодушным ко всему взором, как человек, нечувствительный к физической боли. Кашляя и задыхаясь, держась за грудь, он обежал кругом холма, стремясь на северной стороне холма найти какую-нибудь щель в цепи, где можно было бы проскользнуть. Но было уже поздно.

Кольцо сомкнулось. И человек с искаженным от горя лицом вынужден бал отказаться от своих попыток прорваться к повозкам, с которых уже сняли столбы.

Эти попытки не к чему не привели бы, кроме того, что он был бы схвачен, а быть задержанным в этот день никоим образом не входило в его план. И вот он ушел в сторону к расщелине, где было спокойнее и никто ему не мешал. Теперь, сидя на камне, этот чернобородый, с гноящимися от солнца и бессонницы глазами, человек тосковал. Он то вздыхал, открывая свой истасканный в скитаниях, из голубого превратившийся в грязно-серый, талиф, и обнажал ушибленную копьем грудь, по которой стекал грязный пот, то в невыносимой муке поднимал глаза в небо, следя за тремя стервятниками, давно уже плававшими в вышине большими кругами в предчувствии скорого пира, то вперял безнадежный взор в желтую землю и видел на ней полуразрушенный собачий череп и бегающих вокруг него ящериц.

Мучения человека были настолько велики, что по временам он заговаривал сам с собой. -- О, я глупец! -- бормотал он, раскачиваясь на камне в душевной боли и ногтями царапая смуглую грудь, -- глупец, неразумная женщина, трус!

Падаль я, а не человек! Он умолкал, поникал головой, потом, напившись из деревянной фляги теплой воды, оживал вновь и хватался за нож, спрятанный под таллифом на груди, то за кусок пергамента, лежащий перед ним на камне рядом с палочкой и пузырьком с тушью. На этом пергаменте уже были набросаны записи: "Бегут минуты, и я, Левий Матвей, нахожусь на Лысой Горе, а смерти все нет!" Далее: "Солнце склоняется, а смерти нет". Теперь Левий Матвей безнадежно записал острой палочкой так: "Бог! За что гневаешься на него?

Пошли ему смерть". Записав это, он болезненно всхлипнул и опять ногтями изранил свою грудь. Причина отчаяния Левия заключалась в той страшной неудаче, что постигла Иешуа и его, и, кроме того, в той тяжкой ошибке, которую он, Левий, по его мнению, совершил. Позавчера днем Иешуа и Левий находились в Виффании под Ершалаимом, где гостили у одного огородника, которому чрезвычайно понравились проповеди Иешуа. Все утро оба гостя проработали на огороде, помогая хозяину, а к вечеру собрались идти по холодку в Ершалаим.

Но Иешуа почему-то заспешил, сказал, что у него в городе неотложное дело, и ушел около полудня один. Вот в этом-то и заключалась первая ошибка Левия Матвея. Зачем, зачем он отпустил его одного! Вечером Матвею идти в Ершалаим не пришлось. Какая-то неожиданная и ужасная хворь поразила его. Его затрясло, тело его наполнилось огнем, он стал стучать зубами и поминутно просить пить. Никуда идти он не мог.

Он повалился на попону в сарае огородника и провалялся на ней до рассвета пятницы, когда болезнь так же неожиданно отпустила Левия, как и напала на него. Хоть он был еще слаб и ноги его дрожали, он, томимый каким-то предчувствием беды, распростился с хозяином и отправился в Ершалаим. Там он узнал, что предчувствие его не обмануло.

Беда случилась. Левий был в толпе и слышал, как прокуратор объявил приговор.

Когда осужденных повели на гору, Левий Матвей бежал рядом с цепью в толпе любопытных, стараясь каким-нибудь образом незаметно дать знать Иешуа хотя бы уж то, что он, Левий, здесь, с ним, что он не бросил его на последнем пути и что он молится о том, чтобы смерть Иешуа постигла как можно скорее. Но Иешуа, смотрящий вдаль, туда, куда его увозили, конечно, Левия не видал. И вот, когда процессия прошла около полуверсты по дороге, Матвея, которого толкали в толпе у самой цепи, осенила простая и гениальная мысль, и тотчас же, по своей горячности, он осыпал себя проклятьями за то, что она не пришла ему раньше. Солдаты шли не тесною цепью. Между ними были промежутки.

При большой ловкости и очень точном расчете можно было, согнувшись, проскочить между двумя легионерами, дорваться до повозки и вскочить на нее. Тогда Иешуа спасен от мучений. Одного мгновения достаточно, чтобы ударить Иешуа ножом в спину, крикнув ему: "Иешуа! Я спасаю тебя и ухожу вместе с тобой! Я, Матвей, твой верный и единственный ученик!" А если бы бог благословил еще одним свободным мгновением, можно было бы успеть заколоться и самому, избежав смерти на столбе. Впрочем, последнее мало интересовало Левия, бывшего сборщика податей.

Ему было безразлично, как погибать. Он хотел одного, чтобы Иешуа, не сделавший никому в жизни ни малейшего зла, избежал бы истязаний. План был очень хорош, но дело заключалось в том, что у Левия ножа с собою не было. Не было у него и не одной монеты денег. В бешенстве на себя, Левий выбрался из толпы и побежал обратно в город.

В горящей его голове прыгала только одна горячечная мысль о том, как сейчас же, каким угодно способом, достать в городе нож и успеть догнать процессию. Он добежал до городских ворот, лавируя в толчее всасывавшихся в город караванов, и увидел на левой руке у себя раскрытую дверь лавчонки, где продавали хлеб. Тяжело дыша после бега по раскаленной дороге, Левий овладел собой, очень степенно вошел в лавчонку, приветствовал хозяйку, стоявшую за прилавком, попросил ее снять с полки верхний каравай, который почему-то ему понравился больше других, и, когда та повернулась, молча и быстро взял с прилавка то, чего лучше и быть не может, -- отточенный, как бритва, длинный хлебный нож, и тотчас кинулся из лавки вон. Через несколько минут он вновь был на яффской дороге. Но процессии уже не было видно.

Он побежал. По временам ему приходилось валиться прямо в пыль и лежать неподвижно, чтобы отдышаться.

И так он лежал, поражая проезжающих на мулах и шедших пешком в Ершалаим людей. Он лежал, слушая, как колотится его сердце не только в груди, но и в голове и в ушах. Отдышавшись немного, он вскакивал и продолжал бежать, но все медленнее и медленнее. Когда он наконец увидал пылящую вдали длинную процессию, она была уже у подножия холма. -- О, бог... -- простонал Левий, понимая, что он опаздывает. И он опоздал.

Когда истек четвертый час казни, мучения Левия достигли наивысшей степени, и он впал в ярость. Поднявшись с камня, он швырнул на землю бесполезно, как он теперь думал, украденный нож, раздавил флягу ногою, лишив себя воды, сбросил с головы кефи, вцепился в свои жидкие волосы и стал проклинать себя. Он проклинал себя, выкликая бессмысленный слова, рычал и плевался, поносил своего отца и мать, породивших на свет глупца. Видя, что клятвы и брань не действуют и ничего от этого на солнцепеке не меняется, он сжал сухие кулаку, зажмурившись, вознес их к небу, к солнцу, которое сползало все ниже, удлиняя тени и уходя, чтобы упасть в Средиземное море, и потребовал у бога немедленного чуда. Он требовал, чтобы бог тотчас же послал Иешуа смерть. Открыв глаза, он убедился в том, что на холме все без изменений, за исключением того, что пылавшие на груди кентуриона пятна потухли. Солнце посылало лучи в спины казнимых, обращенных лицами к Ершалаиму.

Тогда Левий закричал: -- Проклинаю тебя, бог! Осипшим голосом он кричал о том, что убедился в несправедливости бога и верить ему более не намерен. -- Ты глух!

Рычал Левий, -- если б ты не был глухим, ты услышал бы меня и убил его тут же. Зажмурившись, Левий ждал огня, который упадет на него с неба и поразит его самого. Этого не случилось, и, не разжимая век, Левий продолжал выкрикивать язвительные и обидные речи небу. Он кричал о полном своем разочаровании и о том, что существуют другие боги и религии.

Да, другой бы бог не допустил бы того, никогда не допустил бы, чтобы человек, подобный Иешуа, был сжигаем солнцем на столбе. -- Я ошибался! -- кричал совсем охрипший Левий, -- ты бог зла! Или твои глаза совсем закрыл дым из курильниц храма, а уши твои перестали что-либо слышать, кроме трубных звуков священников? Ты не всемогущий бог.

Проклинаю тебя, бог разбойников, их покровитель и душа! Тут что-то дунуло в лицо бывшему сборщику и что-то зашелестело у него под ногами. Дунуло еще раз, и тогда, открыв глаза, Левий увидел, что все в мире, под влиянием ли его проклятий или в силу каких-либо других причин, изменилось.

Солнце исчезло, не дойдя до моря, в котором тонуло ежевечерне. Поглотив его, по небу с запада поднималась грозно и неуклонно грозовая туча. Края ее уже вскипали белой пеной, черное дымное брюхо отсвечивало желтым. Туча ворчала, и из нее время от времени вываливались огненные нити.

По яффской дороге, по скудной Гионской долине, над шатрами богомольцев, гонимые внезапно поднявшимся ветром, летели пыльные столбы. Левий умолк, стараясь сообразить, принесет ли гроза, которая сейчас накроет Ершалаим, какое-либо изменение в судьбе несчастного Иешуа. И тут же, глядя на нити огня, раскраивающие тучу, стал просить, чтобы молния ударила в столб Иешуа. В раскаянии глядя в чистое небо, которое еще не пожрала туча и где стервятники ложились на крало, чтобы уходить от грозы, Левий подумал, что безумно поспешил со своими проклятиями.

Теперь бог не послушает его. Обратив свой взор к подножию холма, Левий приковался к тому месту, где стоял, рассыпавшись, кавалерийский полк, и увидел, что там произошли значительные изменения. С высоты Левию удалось хорошо рассмотреть, как солдаты суетились, выдергивая пики из земли, как набрасывали на себя плащи, как коноводы бежали к дороге рысцой, ведя на поводу вороных лошадей. Полк снимался, это было ясно. Левий, защищаясь от бьющей в лицо пыли рукой, отплевываясь, старался сообразить, что бы это значило, что кавалерия собирается уходить? Он перевел взгляд повыше и разглядел фигурку в багряной военной хламиде, поднимающуюся к площадке казни.

И тут от предчувствия радостного конца похолодело сердце бывшего сборщика. Подымавшийся на гору в пятом часу страданий разбойников был командир когорты, прискакавший из Ершалаима в сопровождении ординарца.

Цепь солдат по мановению Крысобоя разомкнулась, и кентурион отдал честь трибуну. Тот, отводя Крысобоя в сторону, что-то прошептал ему. Кентурион вторично отдал честь и двинулся к группе палачей, сидящих на камнях у подножий столбов.

Трибун же направил свои шаги к тому, кто сидел на трехногом табурете, и сидящий вежливо поднялся навстречу трибуну. И ему что-то негромко сказал трибун, и оба они пошли к столбам. К ним присоединился и начальник храмовой стражи. Крысобой, брезгливо покосившись на грязные тряпки, бывшие недавно одеждой преступников, от которой отказались палачи, отозвал двух из них и приказал: -- За мною! С ближайшего столба доносилась хриплая бессмысленная песенка. Повешенный на нем Гестас к концу третьего часа казни сошел с ума от мух и солнца и теперь тихо пел что-то про виноград, но головою, покрытой чалмой, изредка все-таки покачивал, и тогда мухи вяло поднимались с его лица и возвращались на него опять. Дисмас на втором столбе страдал более двух других, потому что его не одолевало забытье, и он качал головой часто и мерно, то вправо, то влево, чтобы ухом ударять по плечу.

Счастливее двух других был Иешуа. В первый же час его стали поражать обмороки, а затем он впал в забытье, повесив голову в размотавшейся чалме. Мухи и слепни поэтому совершенно облепили его, так что лицо его исчезло под черной шевелящейся массой. В паху, и на животе, и под мышками сидели жирные слепни и сосали желтое обнаженное тело. Повинуясь жестам человека в капюшоне, один из палачей взял копье, а другой поднес к столбу ведро и губку. Первый из палачей поднял копье и постучал им сперва по одной, потом по другой руке Иешуа, вытянутым и привязанным веревками к поперечной перекладине столба. Тело с выпятившимися ребрами вздрогнуло.

Палач провел концом копья по животу. Тогда Иешуа поднял голову, и мухи с гуденьем снялись, и открылось лицо повешенного, распухшее от укусов, с заплывшими глазами, неузнаваемое лицо. Разлепив веки, Га-Ноцри глянул вниз. Глаза его, обычно ясные, теперь были мутноваты.

Га-Ноцри! -- сказал палач.

Га-Ноцри шевельнул вспухшими губами и отозвался хриплым разбойничьим голосом: -- Что тебе надо? Зачем подошел ко мне?

Пей! -- сказал палач, и пропитанная водою губка на конце копья поднялась к губам Иешуа. Радость сверкнула у того в глазах, он прильнул к губке и с жадностью начал впитывать влагу. С соседнего столба донесся голос Дисмаса: -- Несправедливость!

Я такое же разбойник, как и он. Дисмас напрягся, но шевельнуться не смог, руки его в трех местах на перекладине держали веревочные кольца. Он втянул живот, ногтями вцепился в концы перекладин, голову держал повернутой к столбу Иешуа, злоба пылала в глазах Дисмаса. Пыльная туча накрыла площадку, сильно потемнело.

Когда пыль унеслась, кентурион крикнул: -- Молчать на втором столбе! Дисмас умолк, Иешуа оторвался от губки и, стараясь, чтобы голос его звучал ласково и убедительно, и не добившись этого, хрипло попросил палача: -- Дай попить ему. Становилось все темнее. Туча залила уже полнеба, стремясь к Ершалаиму, белые кипящие облака неслись впереди наполненной черной влагой и огнем тучи. Сверкнуло и ударило над самым холмом.

Палач снял губку с копья. -- Славь великодушного игемона! -- торжественно шепнул он и тихонько кольнул Иешуа в сердце. Тот дрогнул, шепнул: -- Игемон... Кровь побежала по его животу, нижняя челюсть судорожно дрогнула, и голова его повисла.

При втором громовом ударе палач уже поил Дисмаса и с теми же словами: -- Славь игемона! -- убил его. Гестас, лишенный рассудка, испуганно вскрикнул, лишь только палач оказался около него, но когда губка коснулась его губ, прорычал что-то и вцепился в нее зубами. Через несколько секунд обвисло и его тело, сколько позволяли веревки. Человек в капюшоне шел по следам палача и кентуриона, а за ним начальник храмовой стражи. Остановившись у первого столба, человек в капюшоне внимательно оглядел окровавленного Иешуа, тронул белой рукой ступню и сказал спутникам: -- Мертв. То же повторилось и у двух других столбов.

После этого трибун сделал знак кентуриону и, повернувшись, начал уходить с вершины вместе с начальником храмовой стражи и человеком в капюшоне. Настала полутьма, и молнии бороздили черное небо. Из него вдруг брызнуло огнем, и крик кентуриона: "снимай цепь!" -- Утонул в грохоте. Счастливые солдаты кинулись бежать с холма, надевая шлемы. Тьма накрыла Ершалаим.

Ливень хлынул внезапно и застал кентурии на полдороге на холме. Вода обрушилась так страшно, что, когда солдаты бежали книзу, им вдогонку уже летели бушующие потоки. Солдаты скользили и падали на размокшей глине, спеша на ровную дорогу, по которой -- уже чуть видная в пелене воды -- уходила в Ершалаим до нитки мокрая конница. Через несколько минут в дымном зареве грозы, воды и огня на холме остался только один человек. Потрясая недаром украденным ножом, срываясь со скользких уступов, цепляясь за что попало, иногда ползая на коленях, он стремился к столбам.

Он, то пропадал в полной мгле, то вдруг освещался трепещущим светом. Добравшись до столбов, уже по щиколотку в воде, он содрал с себя отяжелевший, пропитанный водою талиф, остался в одной рубахе и припал к ногам Иешуа. Он перерезал веревки на голенях, поднялся на нижнюю перекладину, обнял Иешуа и освободил руки от верхних связей. Голое влажное тело Иешуа обрушилось на Левия и повалило его наземь. Левий тут же хотел взвалить его на плечи, но какая-то мысль остановила его. Он оставил на земле в воде тело с запрокинутой головой и разметанными руками и побежал на разъезжающихся в глиняной жиже ногах к другим столбам.

Он перерезал веревки и на них, и два тела обрушились на землю. Прошло несколько минут, и на вершине холма остались только эти два тела и три пустых столба. Вода била и поворачивала эти тела.

Ни Левия, ни тела Иешуа наверху холма в это время уже не было. 230 12 10 Библиотека Искусство Франции. Парижские художники, скульпторы, архитекторы, мастера гравюры. История зарубежного искусства. От эпохи романского стиля и готики средневековья до современности.

Найти легко Справочник адреса Воронежа

Эпизод «Допрос во дворце Ирода Великого» является стержнем второй главы «Понтий Пилат» романа М.А. Булгакова «Мастер и Маргарита». Эта глава логично разбивает первую и третью главы, в которых предстают разные описания современности: через рационалистическое представление мира (Берлиоз, Бездомный) и взгляд на мир как совокупность сложных, в том числе сверхъестественных и непредсказуемых явлений, и углубляет философскую идею, связывающую их, помогает читателю сформулировать проблему всего романа. В частности, сцена допроса прокуратором Иудеи Понтием Иилатом странствующего из города в город философа Иешуа Га-Ноцри позволяет задуматься, каков мир, в котором мы живем, какова позиция и роль человека в этом мире.

Появляется Понтий" Пилат в белом плаще с кровавым подбоем, Белый - символ чистоты, света, истины; кровавый - кровь, жестокость, сомнения, жизнь в противоречиях. Прокуратор ненавидел Запах розового масла (позже узнаем, что розы - любимые цветы Мастера и Маргариты). Эти детали настораживают, а еще узнаем о «непобедимой, ужасной болезни гемикрании». Итак, Понтий Пилат - вершитель человеческих судеб, средоточие власти, ему утверждать смертный приговор Синедриона, но уже понятно, что этому человеку сделать такой шаг будет нелегко. И вот перед ним преступник, руки его связаны, под левым глазом большой синяк, в углу рта - ссадина с запекшейся кровью. Но взгляд его полон не страха, а тревожного любопытства, он не подавлен, уверен в своей невиновности. Он свободный человек. Возможно," прокуратор, объявляя первое обвинение, заключающееся в том, что Иешуа обратился к народу с призывом разрушить храм, чувствует силу представшего Перед ним арестанта. Оттого он суров, сидит как каменный, губа чуть шевелятся при произнесении слов, а голова пылает «адской болью». Человек в нем борется с властителем, сердце с холодным расчетом. Завязка беседы - слова арестованного, обращенные к игемону: «Добрый человек...» Эти слова повергли Понтия Пилата, он не понимает, как его, «свирепое чудовище», можно так называть. Он разгневан. Власть берет верх, но сию минуту продолжить беседу не в силах, просит Крысобоя вывести Иешуа и объяснить, как с ним надо разговаривать, но при этом не калечить. И все-таки слова «добрый человек» звучат победно. Крысобой несильно ударил арестованного, но тот мгновенно рухнул наземь.

От боли? От боли тоже, но больше от унижения, потому он и просит не бить его. В дальнейшей беседе называет Пилата игемон, чтобы это унижение больше не повторилось. В остальном философ непреклонен. Не желает сознаваться в том, чего не совершал. Пилату «проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его». Но беседа продолжается, мы узнаем суть преступления Иешуа.

«Я, игемон, говорил о том, что рухнет храм старой веры и создастся новый храм истины». Речь идет не о создании новой веры - вера слепа. От веры к истине, сути человеческого бытия - это и есть история человечества. Для великого прокуратора это бред сумасшедшего. Человеку не дано знать ни истину, ни даже, что такое истина. Но ум не слушает Понтия Пилата. Он не может не задать вопрос, хотя тон его ироничен. Тем неожиданнее ответ: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова, и болит так сильно, что ты малодушно помышляешь о смерти». Он поражает тем, что абстрактное понятие «истина» становится живым, вещественным, вот оно - в изнуряющей тебя боли. Истина оказалась человеческим понятием, она исходит от человека и замыкается на нем. Но Пилат не способен сразу отрешиться от привычного строя мысли. Он не может поверить, что от боли его спасло человеческое участие. Сострадание избавило от страдания.

И тогда он возвращается к тому, что поначалу вызывало раздражение: «А теперь скажи мне, что это ты все время употребляешь слова «добрые люди»? Ты всех, что ли, так называешь?» - «Всех, -ответил арестант, - злых людей нет на свете». Скорее всего, этим утверждением М.А. Булгаков вместе со своим героем хочет сказать, что зло - это порождение несвободы, оно делает человека несчастным. Марк Крысобой «стал жесток и черств», потому что «добрые люди бросались на него, как собаки на медведя». Прокуратор Иудеи не Соглашается с арестованным, но и не противоречит ему. А в «легкой» голове сложилась уже формула: «игемон разобрал дело бродячего философа Иешуа, по кличке Га-Ноцри, и состава преступления в нем не нашел». Не утвердил бы он смертный приговор, признав Иешуа душевнобольным, если бы подсудимый сам себе его не подписал. Ведь ему предъявлено второе обвинение, более серьезное, так как оно касалось римского императора. Га-Ноцри нарушил «Закон об оскорблении величества».

Обвиняемый признается, что при Иуде из Кириафа высказывал свой взгляд на государственную власть. Примечательна сцена, в которой Пилат дает возможность выпутаться, спастись, избежать казни, если он опровергнет свои слова, сказанные о кесаре. Сердце ему подсказывает, что в истине, проповедуемой этим человеком, спасение его души. «Погиб!», потом: «Погибли!..» «Слушай, Га-Ноцри, - заговорил прок)фатор, глядя на Иешуа как-то странно: лицо прокуратора было грозно, но глаза тревожны, - ты когда-либо говорил что-нибудь о великом кесаре? Отвечай! Говорил?.. Или... не... говорил? - Пилат протянул слово «не» несколько больше, чем это полагалось на суде и послал Иешуа мысль, которую как бы хотел внушить арестанту». Но Иешуа не воспользовался возможностью, данной ему Пилатом. «Правду говорить легко и приятно», - говорит он и подтверждает свою мысль о том, «что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть»
Палат потрясен и испуган. Если он отпустит Иешуа, то нарушит привычные отношения между ним и властью, управляющей им, он раб кесаря, своей должности, карьеры, и хотя очень хочет спасти Иешуа, переступить цепи этого рабства выше его сил. Иносказательно звучат слова прокуратора: «Ты полагаешь, несчастный, что римский прокуратор отпустит человека, говорившего то, что говорит ты? О боги, боги! Или ты думаешь, что я готов занять твое место?» Иешуа, зная, что примет за свои убеждения смерть, не отказывается от правды в отличие от Пилата, трусливо соглашающегося с приговором Синедриона. Сталкиваются два противоположных по философской сути мира. Один - мир Пилата, привычный, удобный, в котором люди сами себя заточили в неволю, страдают в нем, но страх перед властью сильнее. Другой - мир добра, милосердия, свободы, мир, в котором человек вправе сомневаться, говорить то, что думает, слушать свое сердце. И грозный прокуратор ощутил реальность этого мира, и все, что казалось незыблемым, вечным, рухнуло. Га-Ноцри уходил навсегда, а все существо Пилата пронизала «непонятная тоска». Выбор за героями романа, за читателем.

Лысая гора

Лысая гора - это Голгофа - армянское слово, обозначающее для места черепа . На иврите слово גולגולת [гюлголет] означает череп . Голгофа еще называют Страсти Господни . В Библии написано, что место казни находилось за пределами Иерусалима, без конкретного описания месторасположения.

В Киеве, родном городе Булгакова, также есть Лысая гора. Говорят, что там собираются ведьмы, чтобы распространять правила сатаны на весь мир.

Кавалерийская ала

Ala [ала] - латинское слово, означающее крыло птицы и крыло армии. В различное время Ala и его производные слова Alares и Alarii использовались в различных значения, или по крайней мере в модифицированных значениях. Во времена Пилата термины alarii и cohortes alariae применялись для названия иностранных воинских отрядов, служивших вместе с армиями Рима, для обоих видов войск: как пехоты, так и кавалерии. Эти термины относились к dextera ala (правому крылу) и sinistra ala (левому крылу).

Хевровскый Ворот

Основными входными воротами в Иерусалим были ворота Яффы. Арабское название этих ворот - باب الخليل‎ [Баб эль Хилил] или Хевровская Ворота. Это означает Любимый, относящийся к Аврааму , духовный предок всех верующих авраамических религий - общее наименование для иудаизма, христианства и ислама , и любимый Богом , захороненный в Хевроне. Ворота расположены на западной части города, ведущей в исламские и армянские кварталы.

Булгаков допускает здесь хронологическую ошибку, т.к. в действительности во время распятия Христа этих ворот еще не было. Ворота были построены только в1598 году по время правления десятого султана дома Османа - Сулеймана Великолепного (1494-1566).

Сулейман и последующие за ним султаны рода Оттоманов принесли в Иерусалим эпоху религиозного мира, где иудеи, христиане и мусульмане мирно сосуществовали и имели свободу религии.

Каппадокийская когорта

Каппадокия в прежние времена являлась обширным внутренним район Малой Азии в Турции. Каппадокия была самой могущественной провинцией Анталии. Границы провинции пролегали на юге по горной гряде Тельца, на востоке - по Евфрату, на севере провинция граничила с Понтийским царством, расположенном на Черном море, на западе граница пролегала по великому центральному соленому озеру. Сегодня Каппадокия намного меньше: на сегодняшний день - это небольшая территория между городом Кайсери и тремя соседствующими большими озерами, из которых Ерсиас и меньшее Хасан Даги в результате больших вулканических извержений заполнены огромным количеством золы, пепла, ила и лавы.

На двух языках -- арамейском и греческом

На шеях трёх осуждённых висят доски с текстом - «разбойник и мятежник» на каждой из них на двух языках - арамейском и греческом языках. В первом варианте романа, Булгаков назвал три языка - латинский, иврит и греческий. Это напоминает в Евангелии от Луки (23:38), который также упоминает эти три языка, хотя и с другим текстом: «Сей есть Царь Иудейский» . Иоанн (19:20) упоминает том же тексте: «Иисус Назорей, Царь Иудейский» - но, на других языках: арамейском, латинском и греческом языках. Более того, согласно Евангелию от Иоанна, этот текст был подготовлен самим Понтиум Пилатом и, когда еврейские первосвященники выразили протест, он ответил «То, что я написал, я написал».

В окончательной версии Мастера и Маргариты Булгаков выбрал два языка, арамейском и греческом, и несколько иной текст: «разбойник и мятежник».

Отточенный, как бритва, длинный хлебный нож

После Хевровского Ворот это вторая хронологическая ошибка в этом разделе, т.к. в то время хлеб не резали ножами, а ломали руками.

Проклинаю тебя, бог!

Проклятие Матвием Левием Бога и его убежденность в несправедливости бога сходно с отдельными частями произведения русского писателя Владимира Яковлевич Зазубрина (1895-1937). В его романе «Два мира» (1921) он пишет об офицере белой армии в период гражданской войны, который преклоняет колена перед иконой и проклинает бога: «Видишь? Ты видишь наши мучения, злой старый человек? Каким глупым я был, когда я верил в твою мудрость и доброту. Твоя радость - это страдание людей. Нет, я не верю в тебя. Ты бог лжи, насилия и обмана. Ты бог инквизиторов, садистов, палачей, грабителей, убийц. Ты их покровитель и защитник» .

Зазубрин, как и Булгаков, был одним из любимых писателей Сталина, но это не остановило его от выступления в 1926 году с полемической речью, отражавшей вопросы разрушения естественной окружающей среды в результате проведения амбициозной индустриальной политики.

Солнце исчезло

В соответствии с Евангелие, смерть Иисуса вызвала землетрясение и наступление тьмы. В соответствии с Евангелие от Луки тьма была следствием солнечного затмения. В Евангелие от Луки 23:44 написано «И это был почти шестой час: и была тьма по всей земле до девятого часа» . Булгаков пишет, что тьма была обусловлена «грозовой тучей, поглотившей солнце» . Булгаков обращается к произведению Дэвида Страусса (1808-1974) «Жизнь Христа - критическое исследование» где написано, что утверждение Луки о том, что тьма была обусловлена солнечным затмением, не может быть правильным, т.к. казнь происходила во время еврейской пасхи, полнолуния.

Скудная Гионская Долина

Гионская Долина - глубокая и узкая долина, находящаяся за стенами Иерусалима. Во времена царя Соломона это было местом, где израильтяне поклонялись языческим богам Молоху и Баллу с ужасными жертвоприношениями, такими как сжигание своих первых детей известных как «проходящих через огонь». В книге королей сказано 16:3 «Он пришел по дорогам королей Израиля и даже принес в жертву своего сына в огне, следуя отвратительному пути нации, который Господь изгнал до израильтян» и 23:10 «Король также отлучил от церкви Тофет в Долине Бен-Хинном, так чтобы больше не было жертвоприношений сыновей и дочерей путем сожжения при поклонении Молоху» .

Иисус использовал образ пламени в долине Хинном в качестве аллегорического выражения для костра, который Бог будет использовать для вечной кары.

Ведро и губка

В соответствии с Евангелие Христу дали уксус, смешанный с жёлчью, на палке, а не на копье.

Он тихонько кольнул Иешуа в сердце

В тексте Булгакова Иешуа умирает от копья, в то время как в соответствии с Евангелие от Иоанна 19:34 Христос был пронзен копьем уже после того, как он был мертв.

«Игемон...»

Когда палач осторожно колол ему в сердце, Иешуа дернулся и прошептал: «Игемон...» . Версия Булгакова последних слов Иешуа сильно отличается от того, что сказано в Евангелии. Согласно Матфею (27: 46), (Марк 15:33), и апокрифической Евангелии от Никодима (VIII, 3), Иисус воскликнул громким голосом, говоря: «Ηλει ηλει λεμα σαβαχθανι» [Ели, Ели, лама сабахтани] или «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?» Эта фраза Иисуса цитата из царя Давида (1040 до н.э.-970 до н.э.), взятой из книги Псалмов , главы 22.

Другие евангелисты описывают совершенно разные слова. Люк (23:43,46) написал, что Иисус плакал громким голосом, говоря: «Отче, в руки Твои предаю дух Мой» , а по словам Джона (19: 30) Иисус сказал: «Совершилось» , когда он получил попить.

Поместить эту страницу |

Роман М. Булгакова «Мастер и Маргарита» по форме представляет собой роман в романе. Две истории, рассказанные автором, развиваются как бы параллельно друг с другом, не соприкасаясь ни персонажами, ни идейным пафосом. Но это только видимость. И на самом деле, хотя повествование о событиях в Москве и переработанный Булгаковым Новый Завет можно отделить друг от друга без ущерба для художественной канвы произведения, всё же обе истории представляют собой единое целое. История про Иешуа и прокуратора - сюжет той самой рукописи, которую сначала написал, а потом сжёг главный герой. Именно поэтому образы Мастера и Га-Ноцри имеют много общего, как Мастер и сам Булгаков.

Роман о Понтие Пилате имеет свой сюжет и композиционную структуру. Он появляется в произведении в четырёх главах. Глава 2 («Понтий Пилат») представляет собой завязку и развитие действия. Глава 16 («Казнь») – кульминация. 25-ая глава («Как прокуратор пытался спасти Иуду из Кириафа») – дальнейшее развитие действия. И, наконец, глава 26-ая («Погребение») – это развязка. Роман по объёму получился не очень большим, поэтому автор лаконично и чётко вырисовывает характеры персонажей.

Эпизод допроса Иешуа прокуратором Иудеи во дворце находится во второй главе и является завязкой действия. Уже здесь характеры основных действующих лиц – Иешуа Га-Ноцри и Понтий Пилат – выписаны достаточно определённо.

В эпизоде главную роль играет позиция автора. Даже несмотря на то, что в описание действия рассказчик как бы не вмешивается, читатель недвусмысленно понимает значение авторского замысла. В этом выразилось мастерство Булгакова как художника слова.

Природа в этом эпизоде представлена читателю не как отображение внутреннего мира героев (что характерно для традиции русской литературы), а как союзник Га-Норци и враг Пилата. Яркое солнце убивает и до того раздражённые глаза покуратора, жарит его («солнце, неуклонно подымающееся вверх над конными статуями гипподрома»), а Иешуа оставляет в тени и прохладе.

Бесстрастны портреты действующих лиц. Рассказчик лишь подчёркивает страдальческое лицо прокуратора, передаёт его мысли: «Прокуратор при этом сидел как каменный, и только губы его шевелились чуть-чуть при произнесении слов. Прокуратор был как каменный, потому что боялся качнуть пылающей адской болью головой». В тексте нет никаких заключений по поводу происходящего, читателю предоставляется возможность самому сделать выводы. Но они не могут быть двусмысленными: «…в какой-то тошной муке подумал о том, что проще всего было бы изгнать с балкона этого странного разбойника, произнеся только два слова: «Повесить его»». Разве может вызывать жалость такой человек?!

Важно здесь отметить, что если духовный мир прокуратора раскрывается с помощью внутренних монологов и ремарок рассказчика, то мысли Иешуа Га-Ноцри остаются для читателя неизвестными. Но тайными ли? Не является ли такой способ обрисовки героя самой точной из характеристик? Вспомним, что прокуратор постоянно отводит глаза от обвиняемого. То слишком сильная головная боль мешает ему сосредоточить взгляд, то он смотрит на ласточку, влетевшую под коллонады дворца, то на солнце, всё выше и выше поднимающееся над горизонтом, то на воду в фонтане. Лишь когда Пилат пытается спасти Га-Ноцри, излечившего его от страшной головной боли, он прямо направляет взгляд: «Пилат протянул слово «не» несколько больше, чем это полагается на суде, и послал Иешуа в своём взгляде какую-то мысль, которую как бы хотел внушить арестанту».
А Иешуа не прячет глаз, потому что когда бы прокуратор не посмотрел на него, он неприметно натыкался на глаза Га-Ноцри. Это противопоставление прокуратора и обвиняемого в поведении ясно даёт понять, что подсудимый говорит то, что думает, Пилат же постоянно находится в противоречии со своими мыслями. Этому, конечно, есть объективное оправдание – правила допроса требуют определённого поведения прокуратора. Но ни один закон человеческий не велит быть жестоким и глупым.

В целом суд над Иешуа представляет собой интересное зрелище. Лишь в начале допроса обвиняемым является Га-Норци. После того, как он «исцелил» Пилата, подсудимым становится последний. Но суд Иешуа не так суров и окончателен, как прокураторский. Обвиняемый даёт Пилату «рецепт» от головной боли, наставляет и отпускает его, благославляя…

«Беда в том… что ты слишком замкнут и окончательно потерял веру в людей… Твоя жизнь скудна, игемон», - вот что говорит Га-Норци прокуратору Иудеи, самому богатому после Великого Ирода человеку. Свою бедность духом Пилат продемонстрирует и позже, когда он, испугавшись, что его может постигнуть участь Иешуа, вынесет смертный приговор.

А будущее подсудимого он видел, причём очень хорошо: «Так, померещилось ему, что голова арестанта уплыла куда-то, а вместо неё появилась другая. На этой голове сидел редкозубый золотой венец… Мысли понеслись короткие, бессвязные и необыкновенные: «Погиб!», а потом: «Погибли!..» И какая-то совсем нелепая среди них о каком-то долженствующем непременно быть – и с кем?! – бессмертии». Да, потом прокуратор изгнал видения, но этого должно было быть достаточно, чтобы понять: истину нельзя подчинить никаким законам, никаким Иродам.

Немного позже сам Пилат выскажется о дворце, построенном по проекту царя: «Верите ли, это бредовое сооружение Ирода положительно сводит меня с ума. Я не могу ночевать в нём. Мир не знал более странной архитектуры». Эта фраза звучит как приговор всему правлению Ирода. Но всё равно, несмотря на весь свой ум, прокуратор боится перемен. Он предоставляет системе покарать Иешуа, а сам умывает руки. Именно поэтому перед смертью Иешуа Га-Ноцри сказал: «Трусость – самый страшный порок».